В.М.
Еремина
Продолжатель Достоевского
(к
90-летию А.И. Солженицына)
Доклад на чтениях в музее Ф.М. Достоевского, 2008 г.
О том, что А.И.
Солженицын в определенном смысле «правопреемник» Ф.М. Достоевского, и не
столько даже по тематике — «острожно-каторжной», сколько по пневматологической составляющей — той,
которую я называю вертикальной, то есть, обращенной в небо. По крайней мере,
сколько я знаю, первым об этом заговорил архиепископ Иоанн (Шаховской),
Православная церковь Америки. Вот у него есть статья «Русский реализм», 1975 г.
Там он, в частности, пишет так: «“Архипелаг” Солженицына – Дантово видение и
хождение, но без язычника Вергилия. У христиан есть ангелы, на что им Вергилий?
Ангелы покажут лучше, что стоит за языческим злом; злые духи
– вот подлинные «лагерщики» человечества. И как они выпячиваются, выпучиваются
из темных искривленных человеческих лиц! Руками можно потрогать этих бесов — на
«стукачах», «операх», «придурках», растленных «малолетках», все более
растлевающихся в беспощадном холодном и смертном актерстве «блатных» – жителей
особого круга внутри адского. Это – художественно и предвидел Достоевский.
Солженицын удостоверяет правду пророчества, свиньи гадаринские сверглись на
Россию, перед тем как утонуть в мировой пучине. Не в стилистическом, а в
религиозно-художественном замысле преемственность писателя все возвращается от
свидетельств «Записок из мертвого дома» к человеколюбному путешествию Чехова на Сахалин. Эти классики родили
русскую художественную прозу о каторге и о живом человеке на ней. Солженицын
завершает это свидетельство XIX века. Но его свидетельство большее. Оно есть
свидетельство России о России и пневматологическое суждение о человеке».
(Здесь маленькая
остановка. Мы привыкли говорить о психологическом свидетельстве (греч. Психея –
душа). Но существует иная составляющая в естестве человека – дух. Дух – душа –
тело. Так вот, пневма, дух; и, стало быть, пневматологическое свидетельство –
это свидетельство о человеческом духе. — В.Е.)
«Такое же оно
христианское, как у Достоевского, но расширено и обострено. «Повзрослело» оно
после революции. Федор Михайлович не обидится за меня за такое суждение: он
теперь знает, что не увидел того, что увидел Солженицын» - Вот эту мысль мы с
вами еще разберем.
«Такого в XIX веке не было, - продолжает Иоанн
Шаховской, – были другие масштабы. Но он первооткрыватель художественной темы,
возвышенной до высоких пределов человечности. Вслед за Достоевским Солженицын
сопричисляется к разбойнику, распятому на Голгофе рядом со Спасителем, но не
хулившему Господа». - То есть, распятому одесную.
«Он увидел уже рай видения
и утешения, еще когда висел на кресте. ГУЛАГ – покаяние просветленного
сознания. Вдвойне правой пространственно и духовно, пригвожденный не к одному,
а ко всем деревьям ГУЛАГа, русский каторжник, верующий во Христа распятого,
носитель совести народа, говорит за народ как правый разбойник. Нет злобы в его
слове, но покаяние и вера».
Скажу, кстати, что мне
Александра Исаевича знать не довелось: у нас были только общие знакомые.
Промыслительно, может, это было и не нужно. Но если бы меня привезли и представили,
то первое, что я бы его спросила: были ли Вы знакомы с архиепископом Иоанном
(Шаховским), а если нет, то где же Вы околачивались с 1974 по 1989 год, когда
он скончался?
Итак, конечно, когда мы
будем говорить о Солженицыне, как продолжателе Достоевского (как бы продолжатель
Феофана Сигрианского в истории Византии), то, конечно, на это бы потребовалось хотя
бы 4 внушительных докторских и штук 5 кандидатских диссертаций.
Поэтому сейчас я обозначу
только некоторые так сказать пути, радиусы, по которым можно будет идти и
работать.
Я попытаюсь показать, что
не в том дело, что «в XIX веке были другие масштабы», а дело в том, что вXIX-м веке, при Николае I и Александре II, в зародыше, все те явления, которые
потом расцвели в русской советской каторге, — все те явления уже существовали.
Например, вот мы берем знаменитую главу из ГУЛАГа «Замордованная воля».
Подзаголовочек — «Постоянный страх». Александр Исаевич пишет: «Как видел
читатель, ни 35-м, ни 37-м ни 49-м годами не исчерпаешь перечень наборов на
Архипелаг. Наборы шли всегда, как не бывает ни минуты, чтобы не умирали и не
рождались, так и не было минуты, чтобы не арестовывали. Иногда это подступало
близко к человеку, иногда это было подальше, иногда человек сам себя обманывал,
что ему ничего не грозит. Иногда он сам выходил в палачи и так угроза
ослабевала. Но любой взрослый житель этой страны, от колхозника до члена
Политбюро, всегда знал, что неосторожное слово или движение – и он безвозвратно
летит в бездну. Страх – не всегда страх перед арестом. Тут были ступени
промежуточные. Чистка, проверка, заполнение анкеты по распорядку или
внеочередное, увольнение с работы, лишение прописки, высылка или ссылка. Анкеты
были так подробно и пытливо составлены, что более половины жителей ощущали себя
виновными и постоянно мучались подступающими сроками заполнения их. Составив
однажды ложную повесть о своей жизни, люди старались потом не запутаться в ней.
Но опасность могла грянуть неожиданно. Сын кадыйского Власова Игорь постоянно
писал, что отец его умер. Так он поступил в военное училище. Вдруг его вызвали:
в три дня представить справку, что отец его умер. Вот и представь. Совокупный
страх приводил к верному сознанию своего ничтожества и отсутствия всякого «права». (Вот слово право взято в
курсив – все-таки «замордованная воля» предполагает, что таковой до революции
не было).
А теперь мы открываем
народную мудрость. А простите, когда русский человек ощущал себя уверенным в
своем праве? Например, поговорку «От сумы да от тюрьмы не зарекайся» - сейчас
склоняют даже по телевидению. Давайте и мы по образцу Солженицына приведем ряд
таковых поговорок: «Не бойся суда, а бойся судьи. Строг судья – так засудит, а
милостив – так простит». Заметьте – ведь не сказано, что оправдает, не сказано,
что скажет «невиновен». Нет – сказано «простит» Тут и личностный фактор, куда
укладывается все, включая коррупцию чиновника. Подмажешь чиновничка или судью –
он, глядишь, и подобреет.
Или вот это: «Закон — что
дышло: куда повернешь, туда и вышло». И еще: «Суди не по закону, а по правде» -
чисто русский взгляд. И наконец, «кто Богу не грешен, царю не виноват». Это как
раз то, что мы только что читали, что все чувствовали себя виновными и только
случайно они еще до сих пор не сверзились в эту самую пропасть.
Но все-таки фольклор есть
фольклор. Своим сознанием мы его отодвигаем, во-первых, в толщу простого народа
и, во вторых, в какие-то исторические глубины, где как-то все смазывается и
теряется. Но давайте мы откроем Ф. М. Достоевского, роман «Бесы», 1870-1871 год
XIX века.
Напоминаю, тот эпизод, где «барина описали» — Степана Трофимовича
Верховенского. Что значит «описали»? У него устроили обыск, без всякого ордера,
по одному устному указанию — даже не губернатора, а чиновника для особых
поручений при губернаторе. Заметим себе: во-первых, этому никто не удивился.
Только в ужасе прибежала кухарка Настасья к одному из учеников Степана Трофимовича
и сказала, что «барина описали». А как отреагировал доцент и исполняющий
обязанности профессора, то есть экстра-ординарный профессор Московского
университета Степан Трофимович Верховенский, который весь описан с оглядкой на
Грановского? Очень просто: «Я боюсь не ссылки в Сибирь, не лишения прав – я
боюсь, что высекут.» — «Как высекут? За что,
вы же ни в чем не виноваты?? — «В том-то и дело. Увидят, что я ни в чем не
виноват – и высекут»
У Солженицына этого нет.
Таким образом, изменилась
социальная система, но менталитет русского человека — он существовал заранее. И
таких примеров можно найти множество. Вот сколько мы читали у Солженицына про
этих самых «социально близких» - то есть уголовников, которых натравливали на
инакомыслящих, на 58 статью – и так далее.
А разве когда-нибудь было
иначе? Вот мы открываем Достоевского. Помните, в «Записках из мертвого дома»
есть эпизод при «претензию»? Про маленькое неудовольствие пищею, которая была
несравненно приличней – это не баланда, а это щи с «осердием» – какой-то частью
требухи, они его называли «с усердием»; либо это щи с брюшиной; но опять это
все-таки это требуха, мясо. Но они возмутились, что мало жиров и выразили
претензию, которая ничем не кончилась. 50 человек высекли, остальных оставили
просто так, питание улучшилось. Впрочем, сказано, ненадолго. А вот дальше
обсуждают люди из дворян и тоже осужденные и смешанные в общем контингенте. И
дворянин спрашивает человека из простых: «Скажите, Петров, - спросил я его –
Ваши на нас не сердятся?» «Кто сердится? – спросил он, как бы очнувшись.
«Арестанты – на нас, на дворян.» — «А за что же на вас сердиться?» «Ну, да за
то, что не вышли на претензию.» - «Да вам-то зачем показывать претензию?» –
спросил он как бы стараясь понять меня. – «Ведь вы свое кушаете.»
То есть, на каторге
Достоевского разрешалось, во-первых, покупать, во-вторых, самому себе готовить,
что можно было только на привилегированных условиях, например, на шарашке. Либо
даже можно было на воле нанимать кухарку — и принесет. Как готовили те же декабристы.
(Если будет вопрос, что я радостно на него отвечу. Записки Марии Николаевны
Волконской при советской власти не издавались. Они были изданы либо до
революции, либо при Горбачеве в 1989 году.)
«Ах, Боже мой! Да и из
ваших есть, что свое едят, да вышли же! Ну и нам надо было из товарищества.»
«Да какой же вы нам товарищ?» – спросил он с недоумением. Я понял, что никогда
меня не примут в товарищество, будь я арестант хоть на веки вечные. Но особенно
остался мне в памяти вид Петрова в эту минуту, в его вопросе: «Какой же вы нам
товарищ?» Слышалась такая неподдельная наивность, такое простодушное
недоумение. Я думал, нет ли в этих словах какой-нибудь иронии, злобы, насмешки
– ничего не бывало. Просто ты мне не товарищ, да и только. Ты иди своей дорогой,
а мы своей. У тебя свои дела, а у нас свои. И действительно. Я было думал, что
после претензии они просто загрызут нас и нам житья не будет. Ничуть не бывало.
Ни малейшего упрека, ни малейшего намека на упрек мы не слыхали. Никакой
особенной злобы не прибавилось. Просто пилили нас при случае, как и прежде
пилили, и больше ничего».
Таким образом, даже
начиная с Иды Авербах и продолжая Френкелем, эта политика натравить один
контингент на другой, в сущности, имела глубокие корни задолго до революции,
может быть, в Петровском разрыве. И вот эти корни Достоевский отслеживал.
Особый вопрос о лагерном
стукачестве. Им проедено было все не только в лагерях, но и на воле. Но
повторяю: все-таки и здесь, если мы внимательно прочитаем «Мертвый дом», то
видим, что изменилась внутренняя политика; а вот в менталитете русского
человека все это уже существовало. Вот не просто лагерный доносчик – это еще
полбеды, человек слаб; но это — дворянин Аристов, которого упекли на каторгу на
10 лет за ложный донос. Конечно, при советской власти такой статьи не было, она
существовала в том, дореволюционном, законодательстве. Но все таки упекли за
ложный донос – казалось бы, за дело — прецедент Траяна. Я напоминаю известную
акцию Траяна против профессиональных
доносчиков. В Римской империи, поскольку все доносы были подписаны, то человек,
подписавший более 5 доносов, переводился в рязряд профессиональных доносчиков.
В конце концов Траяну надоела эта язва; он распорядился всех этих
профессиональных доносчиков похватать, посадить их на барки и лодки без руля и
парусов и пустить их в море. Если выплывут – то на маленький островок, куда почта
не ходит.
Аристова за ложный донос
отправили на каторгу. Во-первых, там его немедленно приласкало каторжное
начальство – вот этот самый пресловутый майор. Во-вторых, все знали, кто за что
сел. Но этот Аристов среди других каторжников вовсе не был ни прокаженным (хотя
все знали, что он регулярно поставляет сведения), ни каким-то образом на него
даже не смотрели косо.
Когда он бежал, некоторые
даже восхищались его удальством. А когда их всех, этих беглецов, поймали и
привели, всех троих, то 2 тыс. палок получил конвойный ефрейтор, 1 тыс. палок
получил Куликов, из простых, и Аристов получил всего 500 палок, каковые он
выдержал. Очень любопытно проверить, уже по комментарию, куда делся этот самый
Аристов.
Да, почему ему сделали
поблажку в 500 палок? — учитывая его хорошее поведение до этого. И, наконец,
великое счастье, только по Промыслу Божию могло так произойти. Когда он в конце
концов, отсидевший свои 10 лет, вышел на свободу, но с поселением в Сибири, он
устроился в Якутске и понемножку примазался к журналистике и потихонечку стал
подниматься, и вдруг выяснилось (умом Россию не понять!)… В Якутске
губернатором был человек, когда-то им оклеветанный, и когда это дело раскрылось,
то и …. Немая сцена их Гоголя.
Естественно, теперь уж ему
ходу никакого не было, его отправили уж в самый медвежий угол Яутской губернии,где
он в конце концов и помер.
Когда это все читаешь,то
сама рука тянется обязательно посмотреть параллель «В круге первом». (Едва ли
не с оглядкой на Достоевского). «Стукач-премьер» у Солженицына оказывается из
дворян и фамилия у него греческая – Сиромаха; уже стукач второй оказывается — Любимичев.
И в ГУЛАГе, заметим, уже не стукач, но хлыщ из «придурков» – тоже интеллигент,
называемый Кукос. Между прочим, фамилия это историческая: с его сыном я
когда-то училась в школе.
Во всяком случае, все
время чувствуется что хочется как-то сличать. А когда читаешь рассказ
Достоевского в «Мертвом доме» про любительский спектакль, который делается
силами заключенных, про барина и лакея, то прямо «Музы в ГУЛАГе»! Постоянно
тянешься так сличать. Даже если мы возьмем не пневматологическую составляющую, а
обыкновенное ортогональное дополнение, то есть плоскостное «изображение» - мы и
то приходим к очень важному выводу, что корни глубже – не в системе, хотя она
развращала и растлевала, уж тем более не в дурных качествах русского народа; корни,
конечно же, в забвении Христа. Ведь, в сущности, это самое всеобщее
доносительство, поощряемое и награждаемое начальством — оно коренится не в чем
ином, как в грехе осуждения. А грех осуждения есть проказа христианского
общества, утратившего любовь.
На самом деле, когда
читаешь во 2-м томе ГУЛАГа главу «Восхождение», строки «Благословение тебе,
тюрьма», все время хочется как-то продолжить. У апостола Павла сказано: «Всегда
радуйтесь, за все благодарите». По крайней мере, когда читаем Солженицына, то
мы ощущаем эту вот важнейшую сторону — о том, каким образом «случайностей для
христианина нет». Что в судьбах страны, что в судьбах отдельной личности –
всегда и во всем. Как сказал бы патриарх Сергий, «всегда и во всем действует та
же Десница Божия, ведущая каждый народ к предназначенной ему цели».
Я зачитаю отрывочек как
раз об этом. «Оглядясь, я увидел, как всю сознательную жизнь не понимал ни себя
самого, ни своих стремлений. Мне долго мнилось благом то, что было для меня
губительно, и я все порывался в сторону, противоположную той, которая была мне
истинно нужна. Но как море сбивает с ног валами неопытного купальщика и
выбрасывает на берег, так и меня ударами
несчастий больно возвращало на твердь. И только так я смог пройти ту самую
дорогу, которую всегда и хотел. С тех пор я понял правду всех религий мира.»
Ну, «всех религий» — это
сильно сказано, но уж христианство – это точно.
«Они борются со злом в
человеке, в каждом человеке. Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в
каждом человеке его потеснить. После трудных неоднолетних кругов таких
размышлений — говорят ли мне о бессердечии наших высших чиновников, жестокости
наших палачей, я вспоминаю и себя в капитанских погонах и поход батареи моей по
восточной Пруссии, объятой огнем, и говорю: разве мы были лучше? Досадуют ли
при мне на рыхлость Запада, на его политическую недальновидность,
разрозненность и рассеянность, я напоминаю: а разве мы, не пройдя ГУЛАГов, были
тверже? Сильнее мыслями? Вот почему я оборачиваюсь к годам своего заключения и
говорю, подчас удивляя окружающих, «благословение тебе, тюрьма». «Все писатели,
писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там (Достоевский туда не относится —
В.Е.), считали своим долгом выражать сочувствие узникам, а тюрьму проклинать. Я
достаточно там сидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно: «Благословение
тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни».
(А из могилы тебе
отвечают: «Хорошо тебе – ты жив остался». Я специально этот ответ опустила.
Дело в том, что он не христианский, или, во всяком случае с непробужденным
христианским сознанием.)
Случайностей для
христианина, повторяю, нет. «И власы на главе нашей изочни суть» (Мф. 10, 30).
Конечно, и народная мудрость говорит: «Умирает не старый, а поспелый, не годы
мрут - люди.» Всегда и во всех случаях жизни мы учимся благодарить Бога. Потому
что наша благодарность Богу есть прежде всего живое наше доверие Его правде и
любви. В том же очерке «Русский реализм» удивительно пишет Иоанн Шаховской, что
нам «некуда поклониться». Что мы жалким земным поклоном кланяемся Твоей, Господи,
правде и любви. Что по слабости нашей мы ограничены даже в своем поклонении
Богу. «Земля – слишком высокий уровень для нашего поклона. Некуда нам, Господи,
поклониться Тебе! Жалким земным поклоном, а то и кивком головы, мы кланяемся
твоей великой правде и любви. Только наш поклон в бездну соответствовал бы
нашему ничтожеству без Тебя. Но Ты даешь нам поклоняться Тебе в духе и истине.»
Вот этим я должна была и
закончить. Но я еще приведу удивительное высказывание Иоанна (Шаховского) вслед
за этим. «Правду Христову мало желать. Ее недостаточно алкать и жаждать».
(Помните заповеди
блаженства: блаженны алчущие и жаждущие
правды, яко тии насытятся. — В.Е.)
«Без нее надо умирать».
Без Христовой правды надо
умирать. Если Господь тебя предуготовил, как Солженицына, для дальнейшего
свидетельства о Христовой правде, то ты останешься жив — с любыми метастазами.
И наоборот. Если твой
круг жизненный уже закончен, если следующий твой круг уже должен совершаться в
бытии загробном, если и молитвенники за тебя есть и если, тем паче, ты угодил
Богу, и уже будешь Им прощен, так зачем тебе продлевать земную жизнь, вопреки
апостолу: «Хотел бы разрешитися и со Христом бытии, но оставаться с вами нужнее
для вас» (Ср. Фил. 1, 23-24).
Жизнь Солженицына
все-таки, с 1953 года по 2008-й – 55 лет, продолжалась «нужнее для нас». Она
продолжалась и дальше в его действительно «свидетельстве о Христовой правде» —
разбойника, распятого одесную. Она продолжалась в его фундаментальных
исследованиях. До сих пор еще не проработанное, даже не откомментированное,
«Двести лет вместе» я считаю не хуже «ГУЛАГа», но во всяком случае «нужнее для нас».
То есть, не ради него самого, а только ради нас продолжалась его земная жизнь,
закончилась на наших глазах, закончилась в России. Отпет он был в
возобновленном храме Христа Спасителя, а похоронен в Донском монастыре, вместе
с другими такими же заблудшими, покаявшимися и засвидетельствовавшими свое покаяние
и правду Христову, без которой надо
умирать.